Неточные совпадения
Зато
временами бывали такие
тяжелые минуты, что другой давно бы на его месте повесился или застрелился.
Почти все
время, как читал Раскольников, с самого начала письма, лицо его было мокро от слез; но когда он кончил, оно было бледно, искривлено судорогой, и
тяжелая, желчная, злая улыбка змеилась по его губам.
Для Раскольникова наступило странное
время: точно туман упал вдруг перед ним и заключил его в безвыходное и
тяжелое уединение.
Смутны стояли гетьман и полковники, задумалися все и молчали долго, как будто теснимые каким-то
тяжелым предвестием. Недаром провещал Тарас: так все и сбылось, как он провещал. Немного
времени спустя, после вероломного поступка под Каневом, вздернута была голова гетьмана на кол вместе со многими из первейших сановников.
Тихо; только раздаются шаги
тяжелых, домашней работы сапог Ильи Ивановича, еще стенные часы в футляре глухо постукивают маятником, да порванная
время от
времени рукой или зубами нитка у Пелагеи Игнатьевны или у Настасьи Ивановны нарушает глубокую тишину.
В этом он отчасти руководствовался своей собственной, созданной им, со
времени вступления в службу, логикой: «Не увидят, что в брюхе, — и толковать пустяков не станут; тогда как
тяжелая цепочка на часах, новый фрак, светлые сапоги — все это порождает лишние разговоры».
Объяснение, обещанное им, было одно
тяжелое событие того
времени.
Положение Сергея Ивановича было еще
тяжелее оттого, что, окончив книгу, он не имел более кабинетной работы, занимавшей прежде большую часть его
времени.
Было самое скучное,
тяжелое в деревне осеннее
время, и потому Вронский, готовясь к борьбе, со строгим и холодным выражением, как он никогда прежде не говорил с Анной, объявил ей о своем отъезде.
Не понимая, что это и откуда, в середине работы он вдруг испытал приятное ощущение холода по жарким вспотевшим плечам. Он взглянул на небо во
время натачиванья косы. Набежала низкая,
тяжелая туча, и шел крупный дождь. Одни мужики пошли к кафтанам и надели их; другие, точно так же как Левин, только радостно пожимали плечами под приятным освежением.
Серпуховской придумал ему назначение в Ташкент, и Вронский без малейшего колебания согласился на это предложение. Но чем ближе подходило
время отъезда, тем
тяжелее становилась ему та жертва, которую он приносил тому, что он считал должным.
Она, не разбудив его, вернулась к себе и после второго приема опиума к утру заснула
тяжелым, неполным сном, во всё
время которого она не переставала чувствовать себя.
При взгляде на тендер и на рельсы, под влиянием разговора с знакомым, с которым он не встречался после своего несчастия, ему вдруг вспомнилась она, то есть то, что оставалось еще от нее, когда он, как сумасшедший, вбежал в казарму железнодорожной станции: на столе казармы бесстыдно растянутое посреди чужих окровавленное тело, еще полное недавней жизни; закинутая назад уцелевшая голова с своими
тяжелыми косами и вьющимися волосами на висках, и на прелестном лице, с полуоткрытым румяным ртом, застывшее странное, жалкое в губках и ужасное в остановившихся незакрытых глазах, выражение, как бы словами выговаривавшее то страшное слово — о том, что он раскается, — которое она во
время ссоры сказала ему.
Пребывание в Петербурге казалось Вронскому еще тем
тяжелее, что всё это
время он видел в Анне какое-то новое, непонятное для него настроение. То она была как будто влюблена в него, то она становилась холодна, раздражительна и непроницаема. Она чем-то мучалась и что-то скрывала от него и как будто не замечала тех оскорблений, которые отравляли его жизнь и для нее, с ее тонкостью понимания, должны были быть еще мучительнее.
Но всё-таки это первое
время было
тяжелое для них
время.
На его счастье, в это самое
тяжелое для него по причине неудачи его книги
время, на смену вопросов иноверцев, Американских друзей, самарского голода, выставки, спиритизма, стал Славянский вопрос, прежде только тлевшийся в обществе, и Сергей Иванович, и прежде бывший одним из возбудителей этого вопроса, весь отдался ему.
Вообще тот медовый месяц, то есть месяц после свадьбы, от которого, по преданию, ждал Левин столь многого, был не только не медовым, но остался в воспоминании их обоих самым
тяжелым и унизительным
временем их жизни.
Левина уже не поражало теперь, как в первое
время его жизни в Москве, что для переезда с Воздвиженки на Сивцев Вражек нужно было запрягать в
тяжелую карету пару сильных лошадей, провезти эту карету по снежному месиву четверть версты и стоять там четыре часа, заплатив за это пять рублей. Теперь уже это казалось ему натурально.
Но тут голос изменил ей, и в то же
время она почувствовала, что Павел Петрович ухватил и стиснул ее руку… Она посмотрела на него, и так и окаменела. Он стал еще бледнее прежнего; глаза его блистали, и, что всего было удивительнее,
тяжелая, одинокая слеза катилась по его щеке.
Жена его, бойкая, востроносая и быстроглазая мещанка, в последнее
время тоже несколько
отяжелела телом, подобно своему мужу.
Из окна, точно дым, выплывало умоляющее бормотанье Дуняши, Иноков тоже рассказывал что-то вполголоса, снизу, из города, доносился
тяжелый, но мягкий, странно чавкающий звук, как будто огромные подошвы шлепали по камню мостовой. Самгин вынул часы, посмотрел на циферблат —
время шло медленно.
В ритм
тяжелому и слитному движению неисчислимой толпы величаво колебался похоронный марш, сотни людей пели его, пели нестройно, и как будто все
время повторялись одни и те же слова...
Бердников все
время пил, подливая в шампанское коньяк, но не пьянел, только голос у него понизился, стал более тусклым, точно отсырев, да вздыхал толстяк все чаще,
тяжелей. Он продолжал показывать пестроту словесного своего оперения, но уже менее весело и слишком явно стараясь рассмешить.
Он ушел в свою комнату с уверенностью, что им положен первый камень пьедестала, на котором он, Самгин, со
временем, встанет монументально. В комнате стоял
тяжелый запах масла, — утром стекольщик замазывал на зиму рамы, — Клим понюхал, открыл вентилятор и снисходительно, вполголоса сказал...
Она плакала и все более задыхалась, а Самгин чувствовал — ему тоже тесно и трудно дышать, как будто стены комнаты сдвигаются, выжимая воздух, оставляя только душные запахи. И
время тянулось так медленно, как будто хотело остановиться. В духоте, в полутьме полубредовая речь Варвары становилась все
тяжелее, прерывистей...
Он оставил Самгина в состоянии неиспытанно
тяжелой усталости, измученным напряжением, в котором держал его Тагильский. Он свалился на диван, закрыл глаза и некоторое
время, не думая ни о чем, вслушивался в смысл неожиданных слов — «актер для себя», «игра с самим собой». Затем, постепенно и быстро восстановляя в памяти все сказанное Тагильским за три визита, Самгин попробовал успокоить себя...
— Нет, я о себе. Сокрушительных размышлений книжка, — снова и
тяжелее вздохнул Захарий. — С ума сводит. Там говорится, что
время есть бог и творит для нас или противу нас чудеса. Кто есть бог, этого я уж не понимаю и, должно быть, никогда не пойму, а вот — как же это,
время — бог и, может быть, чудеса-то творит против нас? Выходит, что бог — против нас, — зачем же?
«Право, нет; это манильские травяные снасти с музыкой…» Но в это
время вдруг под самой кормой раздалось густое,
тяжелое и продолжительное дыхание, как будто рядом с нами шел паровоз.
Время идет медленно: его измеряешь не часами, а ровными,
тяжелыми размахами судна и глухими ударами волн в бока и корму.
Культурная элита переживает
тяжелый кризис, и ей грозит исчезновение в массовом социальном движении нашего
времени.
Маслова курила уже давно, но в последнее
время связи своей с приказчиком и после того, как он бросил ее, она всё больше и больше приучалась пить. Вино привлекало ее не только потому, что оно казалось ей вкусным, но оно привлекало ее больше всего потому, что давало ей возможность забывать всё то
тяжелое, что она пережила, и давало ей развязность и уверенность в своем достоинстве, которых она не имела без вина. Без вина ей всегда было уныло и стыдно.
Он боялся, чтобы под влиянием тех
тяжелых и развращающих условий, в которых она находилась во
время переезда, она не впала бы вновь в то прежнее состояние разлада самой с собой и отчаянности в жизни, в котором она раздражалась против него и усиленно курила и пила вино, чтобы забыться.
— Но как же, ведь нужно занять
время в их
тяжелом положении, — сказал Нехлюдов.
Семейную жизнь Владимира Васильевича составляли его безличная жена, свояченица, состояние которой он также прибрал в рукам, продав ее имение и положив деньги на свое имя, и кроткая, запуганная, некрасивая дочь, ведущая одинокую
тяжелую жизнь, развлечение в которой она нашла в последнее
время в евангелизме — в собраниях у Aline и у графини Катерины Ивановны.
Она шла, как тень, по анфиладе старого дома, минуя свои бывшие комнаты, по потускневшему от
времени паркету, мимо занавешанных зеркал, закутанных тумб с старыми часами, старой,
тяжелой мебели, и вступила в маленькие, уютные комнаты, выходившие окнами на слободу и на поле. Она неслышно отворила дверь в комнату, где поселился Райский, и остановилась на пороге.
Он подошел к столу, пристально поглядел в листки, в написанное им предисловие, вздохнул, покачал головой и погрузился в какое-то, должно быть,
тяжелое раздумье. «Что я делаю! На что трачу
время и силы? Еще год пропал! Роман!» — шептал он с озлоблением.
Пока она молилась, он стоял погруженный в мысль о ее положении, в чувство нежного сострадания к ней, особенно со
времени его возвращения, когда в ней так заметно выказалось обессиление в
тяжелой борьбе.
В этих отрывочных словах, повторявшихся по многу раз с обыкновенными легкими вариациями повторений, прошло много
времени, одинаково
тяжелого и для Лопухова, и для Веры Павловны. Но, постепенно успокоиваясь, Вера Павловна стала, наконец, дышать легче. Она обнимала мужа крепко, крепко и твердила: «Я хочу любить тебя, мой милый, тебя одного, не хочу любить никого, кроме тебя».
«Если и в настоящее
время у некоторых людей, проводящих эту
тяжелую жизнь тленной плоти, тело во многих движениях и расположениях сверх обыкновенной естественной меры оказывает удивительную покорность, то какое основание мы имеем не верить, что до греха, неповиновения и наказания человек;·, повреждением человеческие члены могли служить человеческой воле для размножения потомства без всякой похоти?» Тогда «муж мог сеять потомство, а жена воспринимать своими детородными членами, приводимыми в движение, когда нужно и насколько нужно, посредством воли, без всякого возбуждения похоти» [De civ. Dei, XIV, 23, 17, 24.]
Наконец он повернулся. Я поднял на него глаза и тотчас же их опустил в землю. Лицо отца показалось мне страшным. Прошло около полминуты, и в течение этого
времени я чувствовал на себе
тяжелый, неподвижный, подавляющий взгляд.
Положение его в Москве было
тяжелое. Совершенной близости, сочувствия у него не было ни с его друзьями, ни с нами. Между им и нами была церковная стена. Поклонник свободы и великого
времени Французской революции, он не мог разделять пренебрежения ко всему европейскому новых старообрядцев. Он однажды с глубокой печалью сказал Грановскому...
Появление славянофилов как школы и как особого ученья было совершенно на месте; но если б у них не нашлось другого знамени, как православная хоругвь, другого идеала, как «Домострой» и очень русская, но чрезвычайно
тяжелая жизнь допетровская, они прошли бы курьезной партией оборотней и чудаков, принадлежащие другому
времени.
Дом княжны Анны Борисовны, уцелевший каким-то чудом во
время пожара 1812, не был поправлен лет пятьдесят; штофные обои, вылинялые и почерневшие, покрывали стены; хрустальные люстры, как-то загорелые и сделавшиеся дымчатыми топазами от
времени, дрожали и позванивали, мерцая и тускло блестя, когда кто-нибудь шел по комнате;
тяжелая, из цельного красного дерева, мебель, с вычурными украшениями, потерявшими позолоту, печально стояла около стен; комоды с китайскими инкрустациями, столы с медными решеточками, фарфоровые куклы рококо — все напоминало о другом веке, об иных нравах.
К концу
тяжелой эпохи, из которой Россия выходит теперь, когда все было прибито к земле, одна официальная низость громко говорила, литература была приостановлена и вместо науки преподавали теорию рабства, ценсура качала головой, читая притчи Христа, и вымарывала басни Крылова, — в то
время, встречая Грановского на кафедре, становилось легче на душе. «Не все еще погибло, если он продолжает свою речь», — думал каждый и свободнее дышал.
Он производил
тяжелое впечатление, заговаривался, но
временами был блестящ.
Я мог быть истерзан моей собственной болезнью и болезнью близких, мог быть несчастен от очень
тяжелых событий жизни и в то же
время испытывать подъем и радость творческой мысли.
Я с необычайной остротой переживал события, которые во
времени еще не произошли, особенно события
тяжелые.
Да, чем дальше подвигаюсь я в описании этой поры моей жизни, тем
тяжелее и труднее становится оно для меня. Редко, редко между воспоминаниями за это
время нахожу я минуты истинного теплого чувства, так ярко и постоянно освещавшего начало моей жизни. Мне невольно хочется пробежать скорее пустыню отрочества и достигнуть той счастливой поры, когда снова истинно нежное, благородное чувство дружбы ярким светом озарило конец этого возраста и положило начало новой, исполненной прелести и поэзии, поре юности.
Все
время, покуда тело бабушки стоит в доме, я испытываю
тяжелое чувство страха смерти, то есть мертвое тело живо и неприятно напоминает мне то, что и я должен умереть когда-нибудь, чувство, которое почему-то привыкли смешивать с печалью.
Он был словно безумен, всё
время обеда говорил о боге, о нечестивом Ахаве, о
тяжелой доле быть отцом — бабушка сердито останавливала его...